За эти годы в жизни русского человека произошли невообразимые прежде изменения – рухнула советская государственность, ушли из практического ежедневного обихода такие понятия, как справедливость, честность, ответственность. Конечно, эти свойства русского характера сохранились в реальности, но теперь они выглядят почти маргинальными на фоне пустого резонёрства и фактического цинизма чиновного и делового сословия, неискоренимой пошлости телевидения, художественного сговора влиятельных персон внутри самой культуры, когда грязное и порочное стало называться интересным и творческим, а очевидно тупое – интеллектуально продвинутым. Сместились координаты, в которых ранее рассматривалась поэтика Кузнецова, и русский ум потребовал смысла: где мы находимся во времени? каково пространство, в котором живёт современный человек? что хранит наша память? какие святыни нам дороги? что сулит нам завтрашний день? сильна ли еще русская душа? И неожиданно давние стихи ушедшего поэта перекликаются с новой действительностью, помогают нам понять себя и поддерживают в нас ещё тлеющую волю к жизни.
За последние полтора десятка лет появилось много работ о самых разных сторонах поэзии Юрия Кузнецова. Почти все размышления начинаются в какой-то степени с чистого листа – и в этом есть своя, очень верная логика, уводящая исследователя от полемики с антагонистами, которые остались в прошлом. Между тем среди давних литературно-критических текстов можно найти суждения на редкость точные, и они помогут нам понять некоторые аспекты художественной мысли поэта. Прежде всего стоит обратить внимание на большую статью Татьяны Глушковой «Через несколько лет: «Русский узел» в стихах наших дней» (1983–1985). Главным тезисом здесь является понятие «безотцовщины», родового одиночества – это переживание коснулось в литературе почти всех «детей войны» и отразилось так или иначе в их произведениях.
Касаясь ряда имен и стихотворений, Глушкова ведёт речь прежде всего о творчестве Юрия Кузнецова и, в отличие от многих критиков, выделяет в «безотцовщине» главное: ментальное и душевное устройство поэта. Такой угол зрения принципиально важен, поскольку у большинства иных стихотворцев, испивших в детстве ту же горькую чашу одинокого детства, лирическая ткань насыщена, главным образом, деталями и переживаниями автора, изобразительными средствами вовлекающего читателя в круг своих чувств и предметов, окружающих в давние годы юного героя. В результате возникает эффект сопереживания, без которого не может существовать поэзия, однако мысль, соединяющая времена – нынешнее и прежнее, остается непроявленной. Татьяна Глушкова, напротив, высоко ценит этот ракурс поэтического сюжета, скрепляя его с проблемой историзма. При таком подходе отчетливые черты ушедшей поры соединяются с канвой стихотворения, и оно автоматически становится дополнительным (теперь уже литературным) свидетельством русского лихолетья.
Однако всякое событие, тем более грандиозного масштаба, производит в человеке некую переустановку ума и души, его «Я» меняется, обретает новые свойства и утрачивает некоторые старые. В обиходе мы называем это душевным опытом, но на самом деле внутри нас возникает какой-то ещё неведомый инструмент для поверки настоящего мгновения и разгадки будущего хода вещей. С подобным душевным переустройством, без сомнения, связано становление поэтического мира Юрия Кузнецова. Поэт словно бы обрёл невиданное прежде зрение и в картинах реальности, отодвигая насыщающие глаз подробности, стал видеть вторую и третью глубину слов и движений, людей и явлений, народов и мистических существ. Двигаясь от кроны дерева вниз, он созерцал его корни, погружаясь глубже, минуя почву, натыкался на базальт, раздвигая материю – проваливался в какие-то непостижимые бытийные глубины, в коих и творилась, причудливо меняясь, судьба России – тяжкая, горькая, но и славная, высокая духом. Можно сказать, что перед нами возникает образ визионера, владеющего поэтическим слогом. Для отечественной поэзии в подобной фигуре нет ничего запретного, большие и малые русские стихотворцы обладали названным даром и ценили в себе способность созерцать «подкладку» происходящего, преодолевая плотную границу очевидного.
Среди «детей войны» Юрий Кузнецов – один из немногих поэтов-визионеров, и потому его стихи столь непохожи на произведения собратьев по детскому несчастью. Сюжеты Кузнецова не совпадают с «объективным» историзмом, но воссоздают перед читателем картины, которые, по логике рассуждения Татьяны Глушковой, можно назвать историзмом гипертрофированным. Вот только сегодня вокруг нас кипит совсем другой мир, так непохожий на советскую обыденность 1980-х, и уже он порой чудовищно аукается в движениях лирического сюжета прежних стихотворений поэта.
У Юрия Кузнецова конфликт как бы вынут из реальности, и подвергается сомнению весь её осязаемый контекст. Тогда как у всех иных авторов того же поколения конфликт лирической истории опрокинут в реальность, что почти неизбежно переносит произведение в ограниченное смысловое пространство стихов-свидетельств. В финале стихотворения «Бывает у русского в жизни…» (1974) присутствует строка, в те годы не имевшая того программного значения, которое ныне столь наглядно и расшифровывается как пророчество или провидение: «Идти мне железным путём // И зреть, что случится потом».
У Глушковой, пожалуй, впервые в литературе последних десятилетий мы сталкиваемся с отрицательным интонированием слова «безотцовщина». В нём приглушена сострадательная доля смысла и определённо акцентирована отрезанность героя и автора от родового корня. Они, кажется, не продолжают прошлое и не связывают его с будущим, но живут только горьким настоящим и мистериальным ощущением грозного завтрашнего дня. В их характере есть что-то странническое, когда всякое место представляется временным, а всё постоянное живёт только в памяти, оставаясь позади как невозвратное. Тут можно вспомнить чрезвычайно важное замечание Юрия Кузнецова из его статьи «Воззрение»: «Человек в моих стихах равен народу». И тогда жестокие этапы русской истории окажутся яркой иллюстрацией попыток самых разных сил отнять у нашего народа его отцовство, отделить корень от ствола и засушить родовое древо. Если помнить об этих обстоятельствах и относиться к ним всерьёз, стихотворения Кузнецова совсем не покажутся «засушенными» в изобразительном отношении, а роковой гул, наподобие того, который слышался Блоку при работе над поэмой «Двенадцать», станет и для нас предвестием разрушения мира. Нет здесь пренебрежения ландшафтом, пусть Кузнецов и упрекал Пушкина в излишнем пристрастии к пейзажной лирике. И способность поэта различать большие и малые голоса земного царства не отменяется рокотом вселенной, которая слепо убивает своих детей – простых и великих, плохих и самых лучших. Это упрёк Татьяне Глушковой в начало 1980-х, когда ничто, как будто, не предвещало апокалипсических изменений конца XX века и начала нового тысячелетия.
В «безотцовщине» Кузнецова можно обнаружить, на первый взгляд, непонятную иерархию значимости, как бы перевёрнутую последовательность. Бросая тени погибшего отца рыдающие слова: «…Ты не принёс нам счастья!», сын оказывается с миром один на один. Его одиночество представляется неизбывным ещё и потому, что сын обрёл жребий поэта. В дальнейшем, уже без оглядки на минувший день и затянувшиеся на сердце рубцы, он движется по теснинам мира и пустынным пределам неземного пространства, где складываются судьбы и, словно неотвратимое бремя, сбрасываются на землю. Павший в сражении отец исполнил предназначенное каждому мужчине: подарил родной земле сына. И тот в настоящем времени первичен. Именно эта первичность в настоящем отодвигает фигуру отца в память, неявно подсказывая читателю: у Юрия Кузнецова всё происходит в настоящем, которое соскальзывает в будущее. Именно эти субстанции времени – настоящее и будущее – составляют для поэта понятие «всегда», а прошлое, непостижимым образом передавая им свой вес, остаётся только зыбкой тенью.
Сопоставляя стихотворения Юрия Кузнецова с классическими примерами полноты изображения, чувства и мысли у Пушкина и Блока, Татьяна Глушкова называет едва ли не главный изъян поэта, который с избытком перекрывает все её аналитические упреки: «сальеризм». Эта формула, по существу, отрицает наличие у художника творческого порыва, трепетной связи с реальной жизнью и способности переживать с окружающими людьми их беды и радости, красоту и ужас бытия. В размышлениях Глушковой такая беспощадная констатация присутствует как бы вскользь, не приводя исследователя к окончательному выводу: Кузнецов использует сухие схемы, в его строках нет сердца, детская наивность как первооснова художественного порыва ему совершенно не близка. Приведённые позиции могут быть при желании опровергнуты многими произведениями поэта. И потому в заключениях критика видна изначальная нелюбовь к стихам автора, совершенно не похожего на иных современных лириков, отчётливое нежелание, помимо отстранённых наблюдений, отметить достоинство или просто поэтическую удачу в его образах, сюжетах, сопоставлениях, нравственном устройстве нарисованного им мира. Умозрительность и порой герметичность ряда художественных высказываний Юрия Кузнецова не отменяют его стихотворений, написанных безыскусно и эмоционально («Анюта», «Кубанка»). А в поздних стихах и поэмах изобразительная основа точна и проработана мастером: рисунок и композиция безукоризненны, а цветовые пятна даны с замечательным пониманием меры.
Сегодня нет повода спорить с давней работой уже ушедшего от нас критика, тем более что и творчество поэта с его кончиной обрело свои границы. Анализ Татьяной Глушковой стихотворений Юрия Кузнецова подробен и внимателен, в нём есть очень верные движения мысли и серьёзность задач, хорошо понимаемых исследователем. Вот только умозрительность, в которой обвиняет поэта автор статьи, оказывается свойственна самому критику. А нежелание поверить художнику, понять и принять хотя бы некоторые постулаты воссозданного им художественного мира свидетельствует о самодостаточности читателя и его фатальной неспособности выйти за пределы своего «Я», раствориться в бытии и с великой осторожностью совмещать его контуры с видимой и противоречивой реальностью.